Pro memoria
Годовщине памяти Алексея Афанасьевича Ермолаева


Леонид ТЕРАКОПЯН

ПРИКАМСКАЯ ПИХТА

Когда-то, давным-давно, пожалуй в середине семидесятых годов, в наш подмосковный переделкинский дом нежданно-негаданно нагрянул Алексей Ермолаев. При этом вид у него был какой-то загадочный, заговорщический. После первых радостных объятий он удалился на кухню и принес оттуда небольшой рюкзачок. Размотав веревки и ворох мокрых тряпок, он поставил на пол свой сюрприз — две крохотные пихточки, сразу же наполнившие комнату запахом свежей хвои. Оказывается, их-то он и привез на поезде. И не откуда-нибудь, а из прикамского города Воткинска. Не мне, конечно, в подарок, а своему другу и заботливому советчику Евгению Андреевичу Пермяку. Презент с его малой родины, из тех краев, где обитали герои его произведений. Воткинская тема и раньше витала в их беседах: подробности быта, обычаи, Дом-музей П.И.Чайковского, огромный заводской пруд, отозвавшийся в «Лебедином озере», экзотические для моего слуха названия деревень, загадочная водка-кумышка.

Позже на одну из этих пихт позарился проворный переделкинский барыга, тайком срубивший деревце аккурат перед Новым годом, чтобы загнать за пол-литра. Ну, а другая цела до сих пор. Только вымахала уже гораздо выше дома, став настоящим украшением участка.

Теперь, подходя к ней, я словно вижу перед собой таинственно улыбающегося Алексея и каждый раз мысленно здороваюсь с ним.

Живая и дорогая для меня память.

Об однокурснике и — прошу прощения за лирику — любимце всей нашей семьи.

А теперь по порядку.

С Лешей — или выражаясь торжественно-чинным слогом — с Алексеем Афанасьевичем Ермолаевым мы дружили еще со студенческой скамьи. Вместе осваивали премудрости журналистики, посещали и пропускали лекции, вместе отбывали военные сборы в Таманской дивизии, обсуждали и развенчание Сталина, и коварную антипартийную группу «с примкнувшим к ней Шепиловым», и нашумевшую повесть Ильи Эренбурга «Оттепель». Вроде бы знали друг о друге всё: кто что делает, кому что светит после распределения. Никаких секретов. Но так только казалось. По крайней мере — мне.

Году этак в шестидесятом Леша ошеломил меня тем, что при встрече как-то невзначай протянул свою, только что изданную в Ижевске, книгу «Удмуртская историческая проза». Тогда это было событие из ряда вон. Потрясение, фантастика. И когда только успел! Ведь еще двух лет не прошло после защиты диплома.

Мне самому не то что до книжки, а до первых критических публикаций предстояли еще годы и годы. А тут на тебе — целая монография. И не рукопись, отбарабаненная на машинке, а в заправдашнем переплете. С грифом издательства, с официальными выходными данными и даже отрецензированная в газетах. И ведь ни гу-гу. Ни словечком не обмолвился о такой сенсации.

Сегодня-то я отчетливо представляю, что дело было не в конспирации, не в суеверном страхе сглазить, не в опасении преждевременной огласки. Просто характер такой. Чуждый саморекламе, повальному в наши дни эстрадному самоафишированию. Не то что скромность или застенчивость, но органическая, врожденная деликатность, доставшаяся от деревенского детства, от патриархальных сельских нравов, от воспринятой раз и навсегда неброской национальной этики. Главное работа, а не праздная болтовня о ней.

Словом, именно с Лешиной легкой руки я впервые прикоснулся к удмуртской прозе, к свершениям ее мастеров. И до сих пор благодарен ему за это. А уж прочитанный по горячим следам монографии Михаил Петров и вовсе вывел меня на целый пласт драматической и прежде неведомой истории: спровоцированное черносотенцами скандальное «мултанское дело», созвучное потрясшему Россию «делу Бейлиса», величие души В.Г.Короленко, мужественно вставшего на защиту оклеветанных, обвиненных в языческих жертвоприношениях вотяков. Но речь сейчас не о знаменитом романе Петрова — а о самом Алексее Ермолаеве, критике, литературоведе и, что тоже существенно, многолетнем главном редакторе издательства «Удмуртия».

Однако, обозначив этот анкетно-биографический штрих-код, я сам же пожимаю плечами : ну и что? Чисто информационная канва, оставляющая в тени, за кадром, за скобками внутренний драматизм писательского призвания — и жар надежд, и цепочку протянувшихся сквозь годы конфликтов, и горечь несбывшихся упований. Конечно, многое за сроком давности уже не поддается психологической расшифровке. И все-таки…

Едва ли не каждый мой приезд в Ижевск по командировке «Дружбы народов» начинался и завершался под аккомпанемент разговоров о бедственном положении удмуртского языка. Алексей возмущался: скоро в городе не останется ни одной школы, где родной язык преподается хотя бы как предмет. Давление центральных властей? Увы, не только оно. Не менее опасно было местное рвение, безудержное усердие своих же собственных чиновников, искренне полагавших, что незачем расходовать силы и средства на сходящие со сцены «неперспективные» наречия, и насаждавших обучение на великом и могучем чуть ли не с детского сада. То под флагом интернационализма, то по доводам пресловутого здравого смысла. Иначе, мол, не сдать выпускные экзамены, не пробиться в институт, да и делопроизводство сплошь русское.

Это ползучее вытеснение родного слова из повседневного обихода было для Алексея неизбывной болью. Ведь язык — это память народа, хранитель его самобытности, основа существования уникальной, выпестованной веками культуры. Где только мог — и в газетах, и на радио, и на писательских трибунах — он без устали внушал, что знание удмуртской речи не в убыток, а во благо русскому языку, что оно закладывает фундамент взаимопонимания и взаимоуважения народов, что «денационализированное население... сродни перекати-полю, без корней, без традиций, без истории, без своей выношенной национальной культуры».

Подобные предостережения по понятным причинам задевали и раздражали обкомовское руководство. Национализм какой-то, проповедь архаики. Но Ермолаев упрямо стоял на своем. И в собственных статьях, и в издательских начинаниях. Национальная культура была для него не атавистическим, обреченным на угасание, а развивающимся, полным динамики, внутренних резервов явлением.

Прекраснодушные иллюзии, беспочвенные теоретические упования? Отнюдь.

Алексей жил ради этих своих убеждений. Потому и к своему критическому служению он относился как к осознанной миссии. Что ни статья, то полемический подтекст, страстная жажда открытий, внутреннее напряжение. По-другому он не умел. Ведь критика была для него не занятием на досуге, а полем работы. Необходимой, но порой неблагодарной, черновой, приносящей не лавры, а тернии.

До сих пор помню, как нелегко дались Алексею нелицеприятные строки о нашумевшем романе влиятельного, маститого прозаика Трофима Архипова «Стремнина». Беспроигрышная по тем временам тема рабочего класса, воспевание характера передовика, ставка на актуальность, почти гарантированный успех. И вдруг подножка от молодого еще критика, упреки в схематизме, психологической размытости. И обидная для авторского самолюбия сентенция: «Новая тематика всё же не привела к новому художественному качеству». Или казус с переводом повести Семена Самсонова «Люблю тебя». Казалось бы, легче всего было рассыпаться в комплиментах известному столичному литератору, удостоившему своим вниманием текст провинциального удмуртского собрата. Однако вместо положенных по этикету похвал — дотошный разбор переводческого произвола. И печальный итог: «Язык перевода вообще не сопоставим с языком оригинала, поскольку всё тут пересочинено Сергеем Никитиным».

Чего не умел Ермолаев, так это кривить душой. Собственная критическая репутация была для него гораздо дороже, чем меркантильные соображения выгоды или карьеры.

Порой мы азартно спорили друг с другом.

Причем я настойчиво агитировал Алексея смелее выходить за пределы своей республики, активнее сопоставлять удмуртскую литературу с русской, татарской, башкирской или — тогда это было в порядке вещей — с литовской или эстонской. Так сказать, самое целительное средство от замкнутости, от подчинения местным критериям. Подозреваю, что я был прав, но только по-своему, со своей стороны. Однако эти мои рекомендации не слишком-то вдохновляли. Ему вовсе не было тесно в родных пенатах. Здесь он видел, чувствовал, воспринимал литературную ситуацию не извне, а изнутри. Не зря же окрестил свою книжку «Заметки непостороннего». Его согревало и поддерживало то, что с началом 60-х годов удмуртская литература словно бы обрела второе дыхание: творчество Флора Васильева, Геннадия Красильникова, Петра Чернова, Семена Самсонова и других.

Ренессанс не ренессанс, но долгожданное освобождение от пут иллюстративности, схематизма, заданности, прорыв в пространство подлинных конфликтов, реальных противоречий национального бытия, где по-разному отзывались городские, сельские, исторические коллизии. Не потому ли с некоторых пор с уст Алексея то и дело сходило имя историка, философа Льва Гумилева, статья которого, менявшая представления об отношении Руси с Золотой Ордой, появилась именно в «Дружбе народов». Ермолаев дорожил каждой удачей Флора Васильева, Петра Чернова или Геннадия Красильникова. Их опыт давал ему душевную опору, был внятным доказательством авторитета и резонанса якобы «неперспективного» удмуртского слова, его способности пульсировать в лад с настроениями и заботами людей, с ритмами общества, пусть меняющегося, полного противоречий, но всё же оглядывающегося на свои национальные истоки.

Вот и служба в издательстве была для Ермолаева продолжением подвижничества. Она втягивала не только в неизбежные производственные неурядицы или столкновения с жаждущими признания графоманами, но и в постоянную защиту истинных духовных ценностей.

Так уж получилось, что в послесталинские годы удмуртская литература была вынуждена заново открывать и постигать самое себя. Из тьмы забвения, из цензурных запретов, из-под завалов клеветы к читателю возвращалась национальная классика: Кузебай Герд, Ашальчи Оки, Григорий Медведев, Михаил Коновалов. И Алексей со своими коллегами Ф.Ермаковым, П.Поздеевым, А.Шкляевым на долгие годы становится собирателем, исследователем обретенного наследия. Он был счастлив, когда своими глазами, воочию увидел чудом уцелевшую, прошедшую и пекло допросов, и фронт, а теперь коротавшую свои годы скромным сельским врачом первую удмуртскую поэтессу. И если Алексей чем-то по-настоящему гордился, так это знакомством с легендарной сподвижницей Кузебая Герда. А пуще всего, пожалуй, собственноручно сделанной по ходу разговора ее фотографией.

Сколько раз и в Москве, и в Ижевске Ермолаев рассказывал мне о драматической судьбе этой женщины, метеором прочертившей литературный небосклон, и о Григории Медведеве, и, конечно же, о Кузебае Герде, которого изучал и как литературовед, и как въедливый текстолог, вынужденный пробиваться к первоначальному замыслу поэта сквозь помехи, созданные рьяными блюстителями идейной выдержанности из породы оседлавших марксизм самонадеянных рапповских ортодоксов. Во всяком случае догадки исследователя помогают точнее представить атмосферу времени.

Полагаю, что, если бы не болезни, не операции, не суровая зависимость от крохотного прибора — кардиостимулятора, мы бы увидели полный расцвет таланта удмуртского критика. Увы, его последние годы — это нескончаемое сражение с недугами, с материальными и нравственными тяготами пореформенного лихолетья. Всё он испытал, всё изведал полной мерой, вплоть до разнузданных и безнаказанных бандитских нападений. Наверное, другой на его месте мог бы сломаться, впасть в беспросветную депрессию. И мудрено ли? Нищенская пенсия, копеечные гонорары, если не полное отсутствие таковых, жалкие тиражи, повсеместное вытеснение литературы, в том числе и родной, удмуртской, на задворки общественного сознания. А уж с критикой и вовсе беда — ни спроса, ни отклика, работа в пустоту. Но Алексей вопреки всему держался: на чувстве долга, на запасе вышедшего из моды идеализма. Размышления о поэзии, главы из учебника удмуртской литературы, бережная, любовная подготовка сочинений Флора Васильева. Не скрою, я завидовал стойкости и старался что-то перенять из нее для себя.

Ему с трудом давались даже короткие прогулки возле дома: аритмия, одышка. И всё же он превозмогал себя. Как ни в чем не бывало поехал в Воткинск на столетний юбилей своего наставника Е.А.Пермяка и блистательно выступил там на вечере во Дворце культуры. А всю обратную дорогу до Ижевска мы наперебой толковали с ним о катастрофическом упадке переводческого искусства, об истончении контекста писательских связей и о том, сколь опасно это именно для нашей многонациональной страны. Не могу сказать, что Алексей был оптимистичен в своих прогнозах на завтра, скорее предвидел, что пик кризиса далеко еще не пройден, что мы можем растерять, утратить крупицы пусть слабо, но тлеющего взаимного интереса. И все-таки критическая жилка брала свое. Он загорался, когда заходила речь о новых произведениях Вячеслава Ар-Серги или Виктора Шибанова, называл неведомые для меня молодые имена, что-то советовал для «Дружбы народов». Хотя тут же спохватывался — не впустую ли эта информация, уж очень инертны и московские, и местные власти во всем, что касается взаимообогащения культур. Я, может быть, и хотел бы разубедить его, но промолчал за неимением надежных аргументов. Уже возвращаясь в Москву, я открыл в поезде его книгу, пронизанную горечью от снижения уровня современной удмуртской литературы «в сравнении с тем, что был в 60—80-е годы». С этой горечью он и ушел из жизни.

Я рад, что за несколько месяцев до кончины писателя успел рассказать о его критической деятельности на страницах «Литературной России». Словно предчувствовал, что могу не успеть, что другого такого шанса может и не подвернуться. Слава богу, не опоздал. И даже выслушал не принятые в нашем с ним обиходе, пусть и приправленные иронией, но слова благодарности.

Супруга Алексея Нина Георгиевна рассказывала мне, что в свою последнюю больничную ночь, донимаемый кашлем, он вышел в коридор, чтобы не досаждать соседям по палате. Так и пробыл там, прислонившись к стене, до последней минуты. Любой нынешний бизнесмен устроил бы переполох, а тут: неловко, будить совестно, воспитание, видите ли, — поклон русской классике и персонально Антону Павловичу Чехову — не позволяет.

Но если вдуматься, то поступок этот в его натуре. Всю жизнь беспокоился не о себе, но о тех, кто рядом. Удмуртская деликатность, удмуртская скромность со всеми ее достоинствами и издержками.



МОЛОДЫЕ ПИСАТЕЛИ ПОВОЛЖЬЯ

Rambler's Top100


Rambler's Top100
Главная | Свежий номер | Архив | Авторы | Подписка | Контакты | Новости
© Ижевск, литературный журнал “Луч”
При использовании материалов ссылка на источник обязательна
8 (3412) 51-34-69,  51-35-61 e-mail: lit-luch@udmnet.ru
Дизайн - Глеб Павлоид, 2008 - pavloid@udmnet.ru